Приглашение на Выставку

Встречу с этим аргентинцем можно смело отнести к разряду роковых, во всяком случае, для Глена, который в те времена бедствовал в Нью-Йорке, менял комнаты в подвалах и на чердаках, перебивался с хлеба на воду, получая случайные заработки, рисовал портреты на улице, мыл посуду в буфете, штукатурил стены и разносил флаеры.

Правда, все свободное время он отдавал живописи. С закрытыми глазами он мог пройти по этажам Метрополитен музея в любой желанный зал. Только теперь, в оригиналах, он по-новому открывал для себя богатство палитры, мастерскую отделку каждой детали на холстах божественного Рафаэля, Тициана, Караваджо.

Конечно, и в России он часто, насколько мог, бывал в Эрмитаже, а с переездом в Москву много ходил по залам Третьяковки и Пушкинского музея. Но тогда Глеб только становился на художественную стезю, искал и определялся в своих вкусах. Да и слишком много времени тогда уходило на болтовню об искусстве, на кабаки, на желание блеснуть перед приятелями-художниками или поклонницами. Теперь же, став в Нью-Йорке своего рода изгоем-одиночкой, горемыкой-иммигрантом, причем нелегальным, он был совершенно свободен. Соперничать ему было не с кем, поражать своими художествами – некого. Окружали его, в основном, грузчики и посудомойки.

Единственным маяком в море тоски и бедности оставался Давид. Иногда Глеб приносил ему свои наиболее удачные работы, и Давид-мэтр указывал на их достоинства и недостатки. Случалось, они вдвоем ходили в музеи. Давид всегда надолго останавливался в зале Итальянского Возрождения: «Надо же, насколько армянское Возрождение перекликается с итальянским! Жаль, что здесь нет ни одной миниатюры нашего великого Тороса Рослина!»

Рука Глеба потихоньку крепла, кисть работала уверенней. Он уже начал постигать прозрачную легкость светотени и красоту аскетичных линий. Рядом с Давидом Глеб чувствовал себя причастным к некоему высшему ордену, и тогда в его сердце звучала благодарность жизни.

Единственное, что его порою омрачало, – это непомерная гордыня Давида. Давид парил в своих мирах, почти не интересуясь житейскими нуждами Глеба. Стоило Глебу начать жаловаться на свою неустроенность, как лицо Давида приобретало отрешенное выражение, слушал он вполуха, произнося свое тягуче-распевное «а-а…» Иногда он казался Глебу бесчувственным аскетом, напрочь забывшим о своих земных собратьях и дерзающим разговаривать лишь с небожителями.

Все так бы все и продолжалось, если бы вдруг…

– Си, синьор.

в жизни Глеба не появился Хулио.

Назвать Хулио уродом было бы неверно. Но и к писаным красавцам его тоже нельзя было отнести: остриженная наголо яйцевидная голова, большие, с крупными белками глаза, чувственные губы, постоянно кривящиеся в лукавой, ироничной улыбке. Коренастый, ростом чуть ниже среднего. И вроде бы ничем не был примечателен синьор Хулио, даже именем своим, звучащим для русского уха несколько двусмысленно. Если бы не ШАРМ.

Facebooktwitter